Наброски - женский литературный журнал
Женский литературный журнал
Главная
Новости
Проза
Статьи
Поэзия
О нас
Ваши истории
К новым авторам
Знакомства
Контакты
Каталог женских и литературных ресурсов
Гостевая книга
Форум
Поиск
Женский литературный журнал
Рассылки Subscribe.Ru
Подпишись на анонсы
новых поступлений

Наш журнал в Twitter

Наш журнал в Вконтакте

Журнал Наброски в формате RSS









Rambler's Top100



Яндекс цитирования

Love.Linx.Ru - Любовь, знакомства, общение

Украинская Открытая Ассоциация Организаций, Групп и Лиц, работающих с детьми, страдающими онкозаболеваниями Жити завтра, Ми поруч, Киев





Там, вдали...

Муж у нее был в экспедиции почти полгода. Ночью, уложив сына спать, она прибегала ко мне в музыкальную школу. Я занавешивал окно кабинета куском красного кумача, зажигал свечи. Выходил в зал, стоял у окна, прислушиваясь к скрипу снега, ждал шагов. Сейчас, когда я говорю "счастье...", то эти "сч и ст" - и есть то похрустыванье застывшего снега в полной тишине.


Там, вдали...

Ступени скрипели, проговаривая свою присказку: "так..., так...".

Я знал, что все уже было не так...


Я вернулся. Моя комната на чердаке тоже выдохнула "ах..", когда я отодвинул занавеску на окне и чуть тронул раму. Она всегда подавалась этому движению, распахиваясь, чтобы можно было облокотиться, вбирая взглядом мельтешенье дня или покойную размытость узких улиц - ночью.


Первый раз это окно я открыл в шесть лет.

Люк на чердак оказался незапертым случайно. Я пробрался туда крадучись, чтобы не заметила мама. По странному стечению обстоятельств, с тех пор исчез большой амбарный замок, который ранее охранял чудную страну.


Этот дом родители купили с моим рождением. Мама рассказывала, что раньше они жили в крошечной и сырой подвальной комнате. Отец уехал "на заработки", его не было полгода. Потом появился дом и через неделю - я.

Дом рос вместе со мной: к нему пристроили светлую и просторную веранду, заставленную горшками с геранью, летнюю кухню с точеными столбиками балюстрады и - новое высокое крыльцо.

Я знал каждый закуток, населяя прохладу чулана и запечную тесноту выдуманными героями. Мне никогда не было скучно. Каждый день дом радовал новыми открытиями, главное из которых - чердак.

Тогда я замер на пороге... Открытые балки были так высоко, что приходилось задирать голову, а углы пропадали в сумеречной размытости...


Глаза разбегались. С чего начать? И я шагнул к большому кованому сундуку. С трудом открыл крышку. До самого верха он заполнен книгами. Ровные ряды, красивые темные переплеты.

К тому времени я знал буквы, но не умел складывать их в слова. К вечеру следующего дня набрался смелости и пошел к учительнице, что жила напротив. Попросил научить читать. Удивительно, что потребовалось на это не более часа. Каким-то странным образом я быстро понял принцип сложения букв - в слоги, а затем - в слова.


Когда перебирал книги, пытаясь определить - первую, то вспомнил, что видел в руках у мамы - эту, и вот эту тоже…Но почему, при ее благоговейном отношении к книгам, которые стояли у нас в шкафах за стеклянными дверцами, самые красивые пылились в сундуке?

И все-таки я об этом спросил. Много позднее. Мама приобняла меня за плечи:

- Это чужие книги. А присваивать не свое - нельзя. Помнишь, мы ходили с тобой в библиотеку. Там дают книги - на время. Прочитал и вернул обратно. Я думаю: вдруг когда-нибудь за ними придет хозяин? Ему и отдадим.

Но так никто и не пришел. Теперь они стоят у меня на полках, напоминая о том времени, когда я сидел под чердачным окном и читал, читал...


После второго класса родители впервые отправили меня в загородный лагерь, потому что ребенку "надо привыкать к коллективу". Когда я вернулся, они встретили меня с таинственным видом. Взявшись за руки, мы пошли к дому. На крышу веранды вела новая винтовая лесенка, и появилась дверь - во фронтоне дома. На чердак. Отец открыл ее, и я увидел большую светлую комнату. Мама смеялась и кружила меня:

- Это тебе! Теперь у тебя будет своя комната!

Первым делом я распахнул окно...

Ушли родители и вместе с ними - необходимость мчаться сюда каждый год. Я помню это чувство обязательности и обязанности, которое настигало меня на взлете лета. Были другие желания, но вдруг, в середине июля, я бросал все и ехал в этот дом, который обретал реальность, когда я дергал калитку, не помня - в какую сторону она должна открыться. Родители стояли на крыльце. Они не шли по двору, не бросались навстречу. Просто смотрели. Тридцать два шага я шел по дорожке из красного выщербленного кирпича. И мама говорила: "Мальчик вернулся...".


Пять лет назад я впервые их обнял. И тогда будто увидел со стороны, и сердце кольнуло: три седые головы. Не две, как бывало всегда... И последний мой приезд был совсем иным. Я плакал у себя наверху, в маленькой чердачной комнате и знал, что также плачут и они: мама у окна, чтобы не дай Бог, не застал отец. А он - у сосны в самом конце сада, где никто не увидит.


Мой дом... Уже несколько лет он стоял с закрытыми ставнями. Зимой - занесенный снегом, в мае - запорошенный лепестками яблоневого цвета. Потом они превращались в прозрачные крылья стрекоз и бабочек, застревая в нитях паутины.


Здесь всегда пели птицы. Не знаю, как они звались…Серые такие, неприметные. И песни самые простенькие. Чистая радость новому дню...


Первое воспоминание. Мне года три... Мама белит печь. Свежий запах извёстки, с кисти падают крупные капли. Скоро Пасха, и я повторяю: па-а-с-ха-а... На выдохе - долгое "ха-а...".

И всегда - вдруг: просыпаешься утром - вышитая скатерть на круглом столе, крашенки - от золотисто-жёлтого до бордового, кулич, посыпанный разноцветной крошкой, с подплывшими нежными молочными потёками...


Две большие яблони у крыльца. Оно выкрашено светлой краской. Солнечные зайчики на нём. Я выхожу босиком, перегибаюсь через перила, в траве - блюдце с молоком. В саду живет Ёшка. Он пьет, пофыркивая, и на усах повисают белые шарики. Однажды я увидел, как Ёшка нёс на иголках маленькое розовое яблоко. И была такая картинка в Букваре...


Старая скамеечка. На ней мы умещаемся вместе с мамой. Близко-близко…Ставим её к печке, прислоняемся спинами к теплой белёной стене. "Буря мглою небо кроет..." Мама будто поёт. Пусть, пусть - мглою кроет. Там - страшно: "то как зверь она завоет...".

Я не отрываясь смотрю на мамино лицо и почему-то думаю: а вот если она умрёт...

И начинаю тихо плакать, слизывая слёзы, когда они подтекают к краешкам губ... мамины руки пахнут корицей...


Никто и никогда не выпекал таких воздушных колец с корицей. Я искал их - всю жизнь. Во французской булочной и английской кондитерской шёл на запах... Не то, не то...


Я приехал разобрать свои полки. От пола до потолка они были уставлены коробками с пленками. Пришло время цифровой фотографии, в прошлом остались реактивы и проявители. Само таинство крошечной кладовки, освещенной красным огоньком фотоувеличителя, помнят лишь те, кто колдовал над кюветкой, где появлялось на листе изображение, и всегда это сродни волшебству. Этот момент был для меня главным...


Я достал коробку со старыми фотографиями. И вытянул первую попавшуюся.

На скальнике - кустик брусники. Крошечный, на островке узорчатого ягеля.

Первая моя осень в Якутии...

Тогда я оценил по-настоящему свой навык, умение фотографировать. Взял неделю отпуска, потому что каждый день здесь менялось стремительно все: еще вчера голубичник был чуть золотой, а сегодня - оранжевый и багровый. И если пойдет дождь, то лиственница быстро осыплет свои нежные солнечные иголки. И всей осени - неделя...

Стремительно, щедро - отдать, подарить. И уже в середине сентября ляжет снег, на долгие девять месяцев.


Кружок фотографии был в Доме пионеров. Попал я туда в десять лет, совершенно случайно. Из музыкальной школы я шел всегда по одному маршруту - через сквер. И почти всегда встречал старого художника, который располагался с этюдником на главной аллее или чуть в стороне. Меня мучил вопрос: какой интерес рисовать одно и то же дерево изо дня в день.

Художник уже кивал мне как старому знакомому, а я иногда становился у него за плечом и смотрел на беспорядочные мазки-нашлепки. Дома я брал акварельные краски и пытался повторить. Однажды я снес эти листы художнику. Он смотрел внимательно и долго:

- Есть главный талант... Ты - видишь. Но передать... нет, не сможешь никогда. Тебе нужно фотографировать. Это тоже - искусство. У тебя выйдет, я знаю.

Отец купил простенькую "Смену" и сам отвел меня в кружок. Сколько этих - размытых, затемненных, пробных фотографий.

Вот мама - над корытом с бельем, машет рукой "нет, нет, не надо...". И светлая ее улыбка... Отец с рубанком, не видит меня, сосредоточенное и серьезное лицо, ровные стружки из-под его крупных и красивых рук.

И наш старый дом. Весной - с потемневшей крышей, занесенный до самых ставень - зимой... Со светлыми пятнами кленовых листьев на крыльце, с букетом незабудок в распахнутом окне...


Коробки пронумерованы, на них стоят цифры - год и месяц. На некоторых - место. Я сажусь на корточки: "Якутия. 1979 год". Стану ли я проявлять и печатать эти фотографии... Не знаю...


Из Киева я улетал в октябре семьдесят восьмого. Шел дождь, листья давно сметены и убраны в аккуратные кучки, кое-где над ними вился дымок. Утром я прошел скорым шагом по осеннему парку, в полдень сел в самолет, а ночью уже брел по снегу к приземистому деревянному зданию аэропорта в далеком якутском поселке.


Ехал я зарабатывать деньги. Зарплата преподавателя в училище, частные уроки музыки, позорные подработки в ресторанах - все достало до ручки. И когда позвонил давний приятель Паша и сказал, что в музыкальной школе в Якутии он получает пятьсот рублей, а за один вечер в ресторане, когда выезжают "с поля" геологи - по тысяче, то я плюнул на все... Пашка обещал помочь, а это главное.


Ветер был просто сумасшедший, я и представить не мог, что бывает так холодно.

Самолет приземлился в сумерках. Мороз в конце октября почти тридцать градусов. И ветер дует с такой силой, что идти приходится боком. Лицо обжигает. Дышать - трудно. Позже я узнал: это и называется "кислородное голодание", и что те самые семьдесят процентов северных надбавок - не такая уж великая плата...


Темень - непроглядная, и невозможно ничего рассмотреть ...Я поблуждал и нашел барак, где предстояло жить.

Окно под лестницей забито бордовым одеялом, из которого торчат клоки пожелтевшей и свалявшейся ваты. Коридор казался бесконечным... В свете тусклой лампочки и клубов то ли пара, то ли дыма, не видно ничего далее трех метров. Только утром я понял, что в этом бараке сорок комнат - по двадцать на этаже, один туалет и одна раковина на всех, и общая кухня: невероятно закопченная и темная, где в ряд - шесть электрических плит и длинный стол, сколоченный из досок.


Однако народ здесь собрался явно "не от мира сего": все были веселы и довольны, даже младенцы орали как-то особенно жизнерадостно. На кухне стоял гвалт и хохот, шипели сковородки, сбегал суп из кастрюлек, кто-то бренчал на гитаре, и при мне беленькая толстушка вытащила из духовки противень плюшек, которые тут же разошлись по рукам.


Минуло полгода, и я уже разбирался в этом сумасшедшем укладе жизни не хуже других. Все магазины имели собственные названия: "болото", "нарсуд", "бамовский", "мехколонна". И когда в коридоре раздавался клич "Девочки, бегом в нарсуд!" - это значило, что привезли, например, - яйца, что случалось раз в месяц или реже.

Мера для покупок на севере одна - ящиками покупались яблоки, банки венгерских компотов, болгарских огурчиков, индийский чай, тушёнка и сгущенное молоко.


Пашка устроил меня в бараке, в своей комнате, где он жил с женой, выделив угол с раскладушкой, отгороженной шкафом. Через две недели меня приняли еще и на ставку сторожа в музыкальной школе, и через ночь я оставался в своем кабинете, сдвинув стулья и расположившись как король, - один во всем здании, которое по самые окна занесено снегом.


Напротив школы - Дом культуры геологов, на первом этаже - библиотека. Сквозь окна ничего не разглядишь - слой льда. Долгими ночами я представлял эту библиотеку, главной фантазией, конечно, была хозяйка. Хотелось, чтобы она была молодой и красивой, с гладко причесанной головкой и томиком Гумилева в руках. Правда по утрам я иногда видел, как приземистая тетенька в очках борется с дверью, налегая на нее всем телом. Однажды я все-таки решился. В конце-концов, длинными вечерами нужно было читать, а в библиотеку не шел только по одной причине - жаль было расстаться со своей мечтой.


Наверное, вид у меня был действительно потрясенный. Вопросительно смотрела на меня из-за пирамиды книг она: платье из шотландки с белым воротничком, узел волос низко, над самой шеей. Я не удержался и заглянул в раскрытую книгу: "Воспоминания Анастасии Цветаевой. Том первый".


Почти полгода мы говорили часами, удивляясь созвучиям и совпадениям. Потом пришла мысль о "литературных вечерах". Я играл, она читала. Ахматову и Пастернака, Гумилева и Цветаеву. Народу приходило на удивление много. Поселок геологический, костяк составляли питерцы и москвичи. Молодежь, в основном, из Свердловска и Оскола. Эти предпочитали бардовские песни, но и на поэтические вечера ходили. В клубе - холодно, пальто и шубы не снимали, кое-кто незаметно дышал на замерзшие пальцы - не сидеть же в рукавицах, когда пианист играет на ледяных, даже с виду, клавишах рояля.


Вечером я помогал расставлять книги в пыльном "хранилище" - соседней комнате с читальным залом. Книги падали, выскальзывали из рук, а мы целовались до одурения, вздрагивая от каждого стука заледеневшей двери.


Муж у нее был в экспедиции почти полгода. Ночью, уложив сына спать, она прибегала ко мне в музыкальную школу. Я занавешивал окно кабинета куском красного кумача, зажигал свечи. Выходил в зал, стоял у окна, прислушиваясь к скрипу снега, и ждал шагов. Сейчас, когда я говорю "счастье...", то эти "сч и ст" - и есть то похрустыванье застывшего снега в полной тишине.


Я открывал дверь, начиная целовать ее у порога, на руках нес через зал, она смеялась "шепотом", задыхаясь и зажимая рот ладонью. Все было намешано: ощущения греха и стыда, радости и страсти. Любовь. Только сейчас, когда минуло почти тридцать лет, я понял, что ангел все-таки коснулся меня крылом. Удивительно то, что и мужа она любила, приехала к нему, переносила ужасающий быт барака, передавала пачки писем с вертолетчиками. Часто я видел эти листки на столе, прерванные на полустрочке. Значит, бывает и так. Знал ли он? Наверное. В маленьком поселке - все как на ладони. Прорвалось однажды. Рассказывала сквозь слезы, что ударил по щеке. Она схватила сына, бежала по темной улице - ко мне. Муж догнал на полдороге, стоял на коленях, вернул. А если бы добежала?


Много раз я проигрывал мысленно варианты этой непрожитой жизни. Чувствовал запах овсянки, которую варил бы по утрам, и тяжесть тела нашей не рожденной дочери на руках. Тысячу раз я просыпался от того, что ее волосы щекотали мне плечо, и перекатывался на пустую подушку... Она была моя, я ее нашел. Наверное, нужно было проявить мужской характер, взять ее за руку и увести от мужа. И ревновал я единственную женщину в жизни. Ревновал чужую жену к ее собственному мужу.


Тогда у меня уже была комнатушка в длинном бараке, где ютилось почти сорок семей. И вдруг мне одному - такие хоромы: пятачок личного пространства с насквозь промерзшими углами. Я делал полки. Стругал рубанком доски, покрывал их морилкой и лаком. Мастерил стол и кровать. Вся комната усыпана стружками медового нежного цвета. И пахли одуряюще - так пахнет дерево, выстоянное на пятидесятиградусном морозе. Я ложился лицом в эти стружки и плакал от боли и ревности.


До сих пор, когда я слышу запах стружек и вижу закрученные свежие колечки, я начинаю кашлять, потому что горло перехватывает спазм и поднимается снизу, от живота, физическая горячая боль. Ревность.


Ночью я перебирал фотографии. Везде было только ее лицо. Была ли она красивой? Да. Но кроме красоты в ней было главное - музыка. Я слышал ее постоянно. Я играл ее по ночам в своем кабинете.


Костер любви требует, чтобы в него постоянно бросали новые охапки сердечной боли, слез, ревности, сумасшедших писем, нежных ночей, полных бесстыдства и сладкой радости. Этот костер должен или потухнуть, или разгореться так, что останется потом одно пепелище. Горький запах прошлого, пепел, серый цвет взамен полыхающего красного. Я уже знал, что иначе не бывает.


Ей пришлось сделать выбор. Семья, дети, муж, все - как положено. Невозможно жить - на грани, когда сердце готово остановиться. Ты зажимаешь его в горсть, успокаиваешь, пытаешься говорить как все люди и делать - как все. В конце концов, оно сдается, выравнивается пульс, и ты веришь в то, что сможешь жить дальше.


В маленьком поселке трудно не видеться. Дорог мало, и все они пересекаются. Но Бог сжалился надо мной, потому что она ждала второго ребенка и уехала к матери на материк. Я научился дышать спокойно, проходя мимо окон библиотеки. И даже заходил туда довольно часто, ведя неспешные разговоры с ее напарницей - дамой предпенсионного возраста, любительницей жестоких дамских романов конца девятнадцатого века.


Мне казалось, что я сам погрузился в тот недавний век, прошло ведь каких-то сто лет. Для истории - капля в море. Никогда в жизни я не смог бы прочесть столько, живя в другом месте. Вся моя жизнь повернула в иное русло. Я разобрал ноты, до которых не ходили руки со времен консерватории. Много играл. Музыка спасала. Только почти всегда видел перед собой ее лицо: то запрокинутое назад, с закрытыми глазами, то - в проеме окна, обрисованное узором изморози.


Почему тогда я не проявлял эти фотографии, не доставал коробку, где еле уместились пленки? Это было ни к чему, и так я видел каждую ее морщинку, каждую еле заметную родинку. Помню и сейчас, хотя свойственно людям забывать со временем даже самые дорогие образы.


В дальнем детстве меня - городского хилого пацана - отец отвозил на лето в сибирскую деревню.

По утрам бабушка брала меня за руку, и мы отправлялись в курятник. Я держал маленькую плетёную корзинку, куда складывали яйца.

То утро выдалось пасмурным, из-за сопки надвигалась тёмная туча. Я засыпал на ходу, но и поход в стайку, где сбоку притулился птичий дом, пропускать не хотел.

Бабушка достала из гнезда яйцо и почему-то не положила его в корзину, а опустила в мои ладони, сомкнутые ковшиком.

Я вышел во двор. Сквозь узкую щель набрякших дождём туч пробилось солнце. У меня в руках лежало тёплое совершенство мира. Тогда я не мог так сказать, но - чувствовал сердцем. Я любовался округлой формой белого яйца, сбоку прилепилась пушинка и шевелилась от моего дыхания. Помню, что я почему-то лизнул яичко в самую верхушку.


По тропинке я шёл к дому и нёс яйцо в вытянутых руках. Но споткнулся, выронил на тропинку и сидел уже на корточках над двумя полусферами скорлупок... Солнце желтка удержалось, а сквозь прозрачность белка топорщились травинки.

Я плакал. Подошла бабушка, наклонилась...

- Вот нашёл горе...

И протянула мне корзинку. Бабушка подозвала Барина - чёрного нашего кота, он, жмурясь от удовольствия, аккуратно слизывал нежданный завтрак. Бабушкина рука была нежной и твёрдой, а я все оглядывался назад...


Любил я лишь однажды. По-настоящему. Она говорила:

- Ненаглядный мой... Какое слово... Я насмотреться на тебя не могу, не могу...

Она играла со словами, перебирала их бесконечно:

- Вожделение... Послушай: восхождение - к наслаждению. И "ж-ж-ж"... Будто я слышу, как гудит шмель, и внизу живота такая струна натягивается, и я тебя - вожделею... И делаю с тобой, что хочу...

Никогда, ни разу не обидела она меня словом. Хотя стоило, я был иногда несносен и глуп. Она держала эту любовь - в ладошках...

Уехала - внезапно. Без предупреждения.

Раньше мы смеялись с ней над штампами, искали их на страницах классиков, заходясь от хохота... Самый пошлый - "разбитое сердце". Но почему, почему тогда я чувствовал только это - края острой скорлупы, которая крошилась в груди...


Я прижимаю коробку с пленками близко-близко к сердцу и чувствую, что оно опять бьется как сумасшедшее. Что у меня впереди? Долгих три дня, когда я буду колдовать в своей лаборатории - кладовке, переживая заново самый длинный год своей жизни. Я хочу сделать невозможное: вернуться туда, где был болен и ранен...

И понимаю, что я был счастлив.


© Наталья СТОЛЯРОВА


Перепечатка и любое использование материалов журнала без согласия редакции запрещены!